Не раз сменяла лето золотая осень...
Я не заметила, как старость постучала
в дверь.
Давным-давно в волосах моих седая проседь,
А пережитое в детстве не дает покоя
и теперь.
Всему миру известен лагерь смерти Освенцим. Знает мир о Бухенвальде, Майданеке, Равенсбюрке… Об Озаричском концлагере известно немногим, хотя по испытаниям, выпавшим на долю узников, он стоит в одном ряду с вышеназванными. Знает мир, как нацисты безжалостно убивали, вешали, заживо сжигали людей, бросали в колодцы детей... Но то, что пришлось пережить, вытерпеть, выдержать, увидеть узникам, в том числе и мне, в Озаричском концлагере, даже трудно представить и, пожалуй, невозможно поверить, что такое могло быть. Но я с полной ответственностью свидетельствую: Озаричский концлагерь – это тифозно-морозное пекло, сущий ад, огромная душегубка массового умерщвления гражданского населения: беззащитных детей, женщин, немощных стариков.
Известно, что в Освенциме гитлеровские душегубы сжигали людей в кремационных печах. Для истребления узников в Озаричах они придумали и применили самый чудовищный, самый изощренный метод, который не стоил им абсолютно никаких затрат. Они умертвили десятки тысяч мирного населения голодом, холодом, жаждой, тифом...
...Рядом были три лагеря: неподалеку поселка Озаричи, деревень Подосинник и Дерть бывшей Полесской области (ныне Гомельской). После в документах они получили общее название – концлагерь смерти Озаричи.
Сюда в конце февраля – начале марта 1944 года фашисты согнали около 76 тысяч (встречаются и другие данные) нетрудоспособных граждан Гомельской, Могилевской, Полесской областей Беларуси, а также Смоленской и Орловской областей России. Это были лагеря смертников на переднем крае обороны вермахта. Верховное немецкое командование устроило из заложников живой щит, барьер на пути успешно наступающих частей Красной Армии, пытаясь таким образом сдержать активность наступления. В случае же своего отступления гитлеровцы преследовали зловещую цель: оставить на передовой десятки тысяч сыпно-тифозных больных с целью массового распространения эпидемии тифа среди населения прифронтовой полосы и в частях Красной Армии. Как стало известно, в какой-то мере свой дикий изуверский план вермахт осуществил: 65-я армия генерала Батова 1-го Белорусского фронта была снята с первых позиций. Но благодаря мерам, своевременно принятым СНК СССР и СНК БССР, а также усиленным действиям медиков эпидемию тифа удалось локализовать в кратчайшие сроки.
Из документов известно, что из Озаричского концлагеря 18–19 марта 1944 года освобождено 33 480 человек, из них 15 960 детей в возрасте до 13 лет.
За что фашистские выродки насильственно загнали за колючую проволоку десятки тысяч невинных людей и сделали их заложниками, узниками? За что умышленно, сознательно подвергли массовому заражению тифом? За что преднамеренно обрекли на невыносимые муки, страдания от холода, голода, жажды, тифа? За что с таким жестоким равнодушием уготовили заложникам медленную, мучительную смерть?
А кто ответит за слезы сирот, за украденное детство, за покалеченную юность? Кто?!
Озаричи – боль и горькая память моя. Боль по родным и близким... По убитым, безвинно замученным холодом, голодом, жаждой... По умершим от ран, от тифа... Память порой долгими бессонными ночами острой болью врывается в мое исстрадавшееся сердце и не дает покоя. Она, моя горькая память, помогает мне жить, учит ценить Богом дарованные нам блага, заставляет остановиться, подумать, покаяться...
Итак, я, Анна Дмитриевна Говор, родилась 28 августа 1930 года. Детство мое прошло в деревне Мормаль Жлобинского района Гомельской области.
Помню детство радостное, босоногое,
Наше Глинище, кузню, речку, мосток,
А за огородом болотце убогое,
Где мы собирали клюкву и щавелек.
Неширокая речечка и даже зимой не замерзающее болотце сделали Мормаль важным стратегическим пунктом для отступающих немцев в декабре 1943 года. Массивные бомбежки... Мощнейшие артобстрелы... И все же в результате тяжелейшего боя наши войска освободили деревню, но удержать выгодную позицию не удалось. Речечка разделяет деревню пополам. До войны мосток был любимым местом сбора молодежи, что-то вроде танцплощадки. А в самом начале января 1944 года стала речечка передним краем, болотце – рубежом. По одну сторону – немцы, по другую – наши. Не повезло нашей семье: мы снова оказались у немцев. С какой надеждой, с каким нетерпением мы ждали, что вот сегодня, вот завтра наши жиманут и погонят немца. Ждать, к сожалению, пришлось долго: восемь месяцев стоял фронт.
Всех жителей, в том числе и нашу семью, немцы насильственно выгнали в глубь тыла. Состав семьи: мать Александра Михайловна Говор, 1907 года рождения, я, младшая сестра Лиза, ей было восемь лет, братик Гриша двух лет.
Еще не прошла неделя, как мы похоронили всеми нами любимого нашего братика Мишку, красивого, не по годам умного пятилетнего мальчика. Снаряд попал в хату. Погибло шесть человек.
...Очень трудно было оставлять родные пепелища. Всего лишь метров триста нейтральная полоса, а там, за речечкой, за мостком, свои. Как позже стало известно, гитлеровцы сгоняли жителей прифронтовой полосы в уже заранее определенные населенные пункты, расположенные вдали от магистралей. Позже эти деревни стали «запретными зонами», а жители – узниками Озаричского концлагеря смерти.
В поисках хоть какого-то пропитания мы тащились от деревни к деревне. После многодневных мытарств мы оказались в деревне Коврин. Избы переполнены, в каждой по несколько семей. Никаких средств для существования. Голод. Все ходили. Все просили милостыню. Люди рады бы поделиться, но чем? Еще осенью немцы всю живность увезли из дворов, выгребли зерно, картофель. Все голодали, но люди делились последним. И я просила милостыню, а еще помню, как ходила на места, где осенью немцы буртовали картофель. Взрослые и дети один при одном копались в мерзлой земле, уже сотни раз держали в руках одни и те же комья, а вдруг это мерзлая картофелина. Какое было счастье, когда удавалось найти пару таких картофелин. Я их разминала, пекла блин, кормила маму и Лизу. Гришка в Коврине умер. Умер мой братик спокойно, тихо. Я не помню, чтоб он когда плакал. Покормлю блином из мерзлой картошки, иногда Лиза приносила какую-то еду, дам водички – вот и вся еда двухлетнего ребенка.
Я никогда не смогу это забыть. Как вспомню, горький комок сдавливает горло, слезы застилают глаза. Моя дорогая сестричка, ей было всего лишь девять лет, худенькая, бледненькая, на голове легкий платочек, не помню, во что была обута, брала торбочку и шла по морозной улице, заснеженной, заметенной февральскими вьюгами. Шла, а холодный ветер колючей снежной пылью жестоко бил по лицу, по голым ручкам, забирался под ветхую одежку, будто старался быстрее загнать в хату.
Она, переступив порог, озябшая, простуженным голосом просила спасения от голодной смерти для Гришки, меня, мамы и для себя. Просила у Бога и у людей:
– Помогите, если можете. Пускай вам Бог поможет.
Я тоже просила милостыню, но я была старше, мне было легче. Настрадалась она, бедная, слишком много пришлось пережить ей, моей единственной дорогой сестричке.
...В тот день Гришка совсем ослабел. Я попросила хозяйку, чтоб разрешила на печке погреться. И на печке его ручки не потеплели. Я взяла его на руки, прижала к груди, он будто всхлипнул два раза и умер. Мама металась в тифозном бреду. Надо хоронить Гришку. Как? В ту пору мне было всего лишь тринадцать с половиной лет. Чтобы похоронить на кладбище, надо было взять в комендатуре пропуск. На всех дорогах стояли патрули, из деревни уже никого не выпускали, а в деревню свозили и свозили, сгоняли и сгоняли тифозных больных и еще относительно здоровых.
Пошла в комендатуру, все объяснила, как могла:
– Пан, майнэ брудэр кляйнэ капут...
А для большего понимания, убедительности закрыла глаза и скрестила руки на груди. Мой словарный запас был крайне скуден, поэтому все остальное я объяснила жестами.
Всю жизнь помню двух стариков из Жлобина, которые помогли мне похоронить Гришку. Положили на саночки куль соломы, а на него – завернутое в простынку тельце. Два старика впереди с саночками, я еле плелась сзади. Вот и вся похоронная процессия. Только когда миновал криз, когда спала горячка, мама спросила:
– Анюточка, дочушка, а где наш Гришка? Я не вижу его.
Сразу же после похорон слегла Лиза. Голод, большое скопление людей, отсутствие элементарных санитарных условий – все это привело к возникновению эпидемии сыпного тифа. Какую ставили цель фашисты, того и добились. В каждой хате лежали тифозные. Лечения никакого. Да и фашисты не были в этом заинтересованы. Наоборот, когда эпидемия достигла своего апогея, охватила большую территорию и приобрела массовый характер, тогда они стали сгонять, свозить еще здоровых и тифозно больных в концлагеря под Озаричами.
Глава 2
...Это случилось в самом начале марта 1944 года (все даты я помню приблизительно). На рассвете в хату ворвались полицаи, приказали быстро собраться и выходить на улицу. Слезы... Страх леденил душу. Мы уже знали, что каратели в деревне Ала загнали всех жителей в гумно и заживо сожгли. Знали, что в деревне Плесовичи всех выгнали за околицу и расстреляли. Что ж будет с нами? Второпях натянули на себя одежки, полицаи силой выталкивали на улицу. А по улице, охваченной предрассветной стынью, шли под конвоем угрюмые испуганные люди. Взрослые и дети... всех собрали на небольшой площади. Там стояли открытые грузовые машины. Никто ничего не объяснял, нас быстро загрузили в машины, и они одна за другой отправлялись.
...Привезли нас на железнодорожную станцию Красный Берег. На дворе мороз, ветрено. Мы промерзли до костей. И неудивительно, какая ж одежка была на нас. Мы, дети, подросли за войну, наши пальтишки стали курточками с короткими рукавами, на ногах у большинства какие-то опорки.
На станции стоял товарный состав. Конвоиры стали загонять людей в вагоны, как скот, и, пожалуй, хуже. Отделят часть от колонны и подгонят к вагону. Ожидая своей страшной очереди, я видела, как конвоиры били женщин, стариков палками, пинали ногами. Особенно доставалось тем, кто не мог сам взобраться в вагон. Битком набитый вагон сразу же снаружи наглухо закрывали. В вагоне, где я оказалась, только больные могли сидеть, все остальные стояли, прижавшись друг к другу. Малые дети тоже сидели. Чтобы чуть отдохнуть, здоровые садились и брали к себе на колени больных.
Поезд то медленно шел вперед, то подолгу стоял на месте, то возвращался назад. Так нас морили трое суток. И за эти трое суток ни разу не открывали вагон, ни разу не дали даже капли воды. Продуктов у нас никаких не было. Я не помню, как хотелось кушать, но, как мучила жажда, никогда не забуду. В вагоне витало только одно слово – «пить». Собирали на железных конструкциях вагона конденсат и влажные тряпочки прикладывали к губам больных. И мы не знали, куда нас везут и что будет с нами, но точно знали, что за эти трое суток мы окончательно перезаразили друг друга. Факт налицо: фашистские душегубы сознательно подвергли нас массовому тяжелому и опасному для жизни заболеванию.
Кстати, на Нюрнбергском процессе над фашистскими палачами было доказано, что по отношению к узникам Озаричского концлагеря применялись варварские методы обращения и что впервые в годы Великой Отечественной войны было применено бактериологическое оружие.
...Поезд остановился. Вдруг стали слышны одиночные выстрелы, плач, крики. Кто-то подтянулся к зарешеченному окну и сказал, что выгоняют людей из вагонов и строят в колонну. Открыли и наш вагон. Приказали выходить. Слабых конвоиры выталкивали ногами. Плач, причитания по мертвым, которые оставались, рвали сердце на части. Мертвые и живые трое суток рядом в одном вагоне! Видно было, что нас не первых тут высаживают, так как вокруг валялись разбросанные вещи. На обочине лежала мертвая девочка лет пяти. Ветер разметал светлые волосики, глаза открыты, я тогда подумала, что она живая. Поодаль лежал мужчина. Позже узнала, что это был житель деревни Мормаль Тимофей Ерменков. В лагере мы встретили его жену Анну, она и рассказала, как немец застрелил ее больного мужа и еще несколько человек.
...И потянулся по «дороге смерти» (так потом назвали путь от станции Красный Берег до Озаричских концлагерей) серый нескончаемый поток людей, измученных, изнуренных жаждой, голодом, тифом… Взрослые на руках, за плечами несли детей, вели под руки стариков, больных. Конвоиры не позволяли ни остановиться, ни присесть, чтобы чуточку передохнуть. Люди, ослабленные болезнью, голодом, отставали, падали. Конвоиры безжалостно били их палками, травили собаками. Тех, кто не мог подняться, убивали на месте.
Сколько горя горького впитало мое детское сердце?! Я видела, и не один раз, на обочинах дорог трупы взрослых и детей. Труднее всего было детям, которые оставались одни, без взрослых. Но одна картина врезалась в мою детскую память на всю жизнь. Сколько живу – помню. На обочине сидят двое деток. Живые. До этого и после я десятки раз видела мертвых, но живых, оставленных, один раз. Кто их посадил, кто оставил и почему – не знаю. Вероятнее всего, я думаю, их мама погибла, а родных с ними никого не было. Даже помню, как они были одеты. У каждого поверх шапочки повязан платок крест накрест на груди. Валеночки, рукавички. Они сидели, прижавшись друг к другу, два маленьких (примерно 3-х и 5-и лет) беззащитных, беспомощных человечка и не понимали, что происходит, куда мимо их идут и идут люди. Они с надеждой и страхом, просящим, умоляющим взглядом смотрели на проходящих. Неужели так никто не окликнет, не позовет? А вдруг кто-то возьмет с собой?.. У каждого сжималось сердце, кто видел этих одиноких деток, но не каждый мог взять их с собой в страшную неизвестность.
...Немало написано картин, рассказов на тему «Война глазами детей». Вот если бы кто-то из настоящих художников написал одну картину «Глаза детей войны», я уверена, она имела бы потрясающий успех.
Сколько в глазах детей далекой той страшной войны чувств, эмоций?! Глаза с застывшей болью; глаза, полные невыносимых мук, страданий; в огромных детских глазах немой страх, отчаяние, беспомощность; глаза ребенка, смотрящие с мольбой и надеждой... В глазах детей времен войны горели гнев и ненависть... Я видела такие глаза. Я их помню. Эта память осталась в моем сердце навсегда.
Почему никто из художников так и не обратился к этой теме? Разумеется, выразить в глазах состояние души трудно. Но малолетние узники, дети войны заслуживают, чтобы о них рассказали.
К вечеру мы доплелись до «ночлега». Нас загнали за колючую проволоку. Измученные трехсуточным мором в вагонах, утомленные трудным переходом, продрогшие на ветру и морозе люди в изнеможении падали на холодную сырую землю. А то, что увидели мы по дороге, не только наводило страх, но и отбирало силы, надежду. Лиза в горячке просила пить. Воды нигде не было. Мама осмелилась подойти ближе к проволоке и попросила воды у охранника. Он потребовал часы или серьги, но у нас не было ценных вещей.
Это ж сколько выстрадали наши матери?! Сколько вытерпели горя, сколько выплакали слез, глядя на страдания своих детей. Какие ж муки выдержали их сердца от беспомощности, невозможности помочь им?! Да, все мы перед своими Матерями в неоплатном долгу. И все обязаны это помнить всегда!
...Прошла первая ночь за колючей проволокой, ночь, пронизанная страхом, отчаянием, неизвестностью. К вечеру народа заметно прибавилось: пригнали новую партию таких же страдальцев, как мы. В этом первом накопительном лагере мы пробыли двое или трое суток, я точно не помню. И все эти дни и ночи на нас падал мокрый снег с дождем, дул холодный пронизывающий ветер, под ногами чавкала грязь. Никакого укрытия не было. костры разводить не разрешали. Заметно прибавилось мертвых, они лежали рядом с живыми. С каждым днем все больше прибавлялось страха, мучил голод, холод, томила жажда...
На вторые или третьи сутки, я точно не помню, мы снова продолжили свой изнурительный путь в страшную неизвестность. И все тяжелее, страшнее, опаснее становилась «дорога смерти»: чаще раздавались выстрелы, чаще встречались на обочине дороги мертвые взрослые и дети, чаще слышались злые окрики конвоиров и лай собак.
Глава 3
...Тот день я не забуду никогда. Пока живу – помню!
Тоже шли весь световой день. Дорога была разбитая, разъезженная, глубокие колеины. Ослабевшие, мокрые, озябшие на холоде, многие в тифозном бреду, люди еле-еле переставляли ноги в вязкой грязи. А каково было детям? Знаю по себе: я выбивалась из последних сил. Вот женщина, идущая впереди нас, потеряла обувку и стала ее искать в холодной грязи. К несчастью, конвоир заметил, что женщина замешкалась и толкнул ее вперед. Но она вернулась, что-то хотела ему объяснить, видимо, как же идти – нога босая. Тогда он выстрелил в упор. Женщина покачнулась и упала прямо перед нами лицом в грязь. Я уже видела мертвых, но такую смерть увидела воочию впервые. Тяжело вспоминать, но и трудно забыть такое.
...Мама и я выбивались из последних сил, так как в буквальном смысле слова тянули под руки больную тифом Лизу, а она, теряя сознание, повисала на наших руках, совсем ослабевших. Мы старались идти по центру колонны, чтобы не попадаться на глаза конвоирам. И все же не убереглись.
...Вдруг я почувствовала: чья-то рука сильно вцепилась в воротничок моего пальтишка и тащит меня на обочину. На всю жизнь запомнила бледное, растерянное лицо мамы, а в глазах – боль невыносимую. Мама рванулась ко мне с плачем, но, наверное, вспомнила, что не может оставить Лизу без поддержки. Так и застыла на месте. Мама шевелила губами: то ли шептала молитву, то ли просила конвоира, чтобы меня не убивал. От страшного испуга я уже ничего не понимала. Только подумала: почему я стою, не падаю, наверное, выстрела не слышала? Вижу, что конвоир орет, что-то требует, бьет палкой по моим ногам. Вдруг поняла: он требует, чтобы я сняла валеночки, а они никак не снимались. Тогда душегуб разрезал их большим ножом и отбросил подальше от дороги. Мокрые валеночки, я их не снимала несколько суток, будто приросли к ногам. А когда сняла, то на мои ноги жутко было смотреть: я так натерла голени, что из них не только лимфа, а кровь сочилась. Обула я их второпях, на босу ногу, да и никаких чулочков тогда у меня не было. Очнулась, когда фашист сильно меня толкнул назад в колонну. Холодная колючая грязь с острыми, как иголки, льдинками впилась в мои окровавленные ноги. Сердце зашлось от жуткой боли. Страх вселял дикий хохот. Видно, рыжему выродку было смешно оттого, что я шла как-то неестественно: высоко поднимала то одну, то другую ногу и старалась хоть секундочку подержать под коротким пальтишком, чтобы согреть. Да, такое было. Фашистские детоубийцы, душегубы заставляли снимать теплую одежду, обувь, чтобы еще больше причинить страданий беззащитным детям, женщинам, старикам.
А на дворе март холодного 1944 года. Некоторое время я так и шла по холодной колючей грязи, как по битому стеклу. Хотелось кричать от жгучей боли. И только страх, что меня могут застрелить, тогда маме одной с больной Лизой не справиться (она сама только-только стала на ноги после тифа), заставлял меня терпеть эту адскую боль. Долгое время я никак не могла избавиться от дикого хохота того рыжего чудовища.
...Добрые люди пришли на помощь. Почти на ходу, чтоб не заметил конвоир, мои ноги обмотали тряпками. Хотя они сразу промокли, но все равно было легче. Так я и шла, почти не чувствуя ног, до самого вечера, пока мы снова не оказались за колючей проволокой.
...Но этот день мне запомнился еще одним событием. Сколько живу, помню сгорбленные серые спины людей, натужно идущих вперед. Люди теряли силы, слабели, отставали, поэтому время от времени маячили новые спины. Повторяю: дорога была трудная, все время приходилось смотреть под ноги, чтобы не споткнуться и, не дай Бог, упасть. Вдруг мне показалось, что мама, напрягая последние силы, пошла быстрее. Я подняла голову и увидела перед собой девочку, примерно мою ровесницу. Она несла за плечами ребенка, привязав его к себе, а справа и слева, держась за ее одежку, шли еще двое мал мала меньше. Поравнявшись с ними, мама что-то спросила у девочки, а потом с плачем сказала:
– Деточки мои дорогие, это ж вы детки нашей Польки?! А где же ваша мама? Что случилось?
Оказалось, что они наши родственники из деревни Гармовичи. Помню, что девочку звали Надей, ей было лет четырнадцать-пятнадцать, младших не помню. Надя рассказала, что их маму застрелил конвоир.
Она, видно, потеряла сознание, упала и, несмотря на все усилия деток, которые изо всех сил старались ей помочь, не смогла подняться, хотя тоже старалась встать, приподнималась немножко и снова падала. Чудовище, изверг, палач убил женщину-мать на глазах ее четверых деток, онемевших от боли, страха и горя.
Мы ничем не могли помочь этим несчастным сиротам, так как у нас на руках была больная Лиза, но решили держаться вместе. В лагере мы садились все в кучку, мама сверху накрывала нас дерюжкой, так мы согревались. Закончу эту историю. Вместе нас освободили, вместе мы были в Рыловичах и на карантине в Речице. Там, в Речице, их забрали в детдом. Куда? К сожалению, я больше о них ничего не знаю. Правда, я писала в республиканские газеты, но никто не откликнулся. Предположительно их фамилия Нижниковы (возможно, так род называли). Кажется, отца звали Амелька (Емельян), а мать – Полька (Полина, Пелагея).
...Итак, ближе к вечеру мы снова оказались за колючей проволокой. Это был второй накопительный лагерь. И здесь уже находились такие же несчастные, как и мы. Картина страшная. Повсюду трупы взрослых и детей. Тоже никаких строений не было. Люди сидели, лежали на мокрой холодной земле под открытым небом. Мы только успели присесть, как к нам подошел мальчик и попросил маму и женщину, сидящую рядом:
– Цётачкі, памажыце падняць маму, яна ўжо даўно ляжыць і нічога не гаворыць.
Женщина лежала почти рядом с нами. Мертвая.
...........................................................
Мне трудно вспоминать, как в этом лагере умирала моя сестричка Лиза. Я ее тормошила, целовала, давала пожевать какие-то сладкие коренья, которые выкопала руками из-под купины.
Прошла беспокойная бессонная ночь. Еще одна черная ночь за колючей проволокой. Наступило тревожное утро. Чужая женщина, когда рассвело, увидела мои ноги и сказала:
– Деточка, да ты же погибнешь или останешься без ног. Тебя надо спасать. Я сейчас...
Она куда-то ненадолго отлучилась и принесла мне старенькие ботиночки, дала сухих тряпок. Я слышала, как она говорила маме, что ее двое детей здесь умерли, она и отдала кого-то из них ботиночки.
Вполне вероятно, что я могла остаться без ног, как осталась Полина Гасак, моя ровесница. В концлагере она получила сильное обморожение. Врачи ампутировали ей обе ноги. До недавнего времени она жила в городе Светлогорске. Моя сестра Поращенко (Говор) Елизавета Дмитриевна поддерживала с ней хорошие отношения.
...Мучило тревожное ожидание. Что готовит день грядущий? Ничто ничего хорошего не предвещало: последовала команда выходить. Зашевелились люди и уже потянулись к выходу, как вдруг раздались выстрелы. Истошный крик, плач огласил всю окрестность. Не думаю, что только я одна испугалась. Вот и настал последний короткий миг жизни. Но мгновенно пронеслось: немцы убивают тех, кто не может сам передвигаться. Тогда мама расстелила дерюжку, посадила полуживую Лизу и увязала. Кто-то помог ей взять эту ношу за плечи. Я поддерживала маму с одной стороны, чьи-то добрые руки – с другой. Рядом шла Надя с детьми. Господь нам помог: отвратил от нас взгляд душегубов. Мы прошли, у выхода нас не остановили. А совсем рядом, справа от ворот, конвоиры подталкивали к неглубокому овражку беспомощных, больных и убивали. Они били палками, прикладами тех, кто в отчаянии рвался туда, к овражку, где навсегда оставались их дети, матери, родные... Я видела это своими глазами и свидетельствую об этом. Не знаю, сколько там погибло человек. Может, застрелили несколько человек, чтобы навести страх? Никто не хотел умирать, шли, не зная куда и что ждет впереди, но шли. Разве можно когда-нибудь такое забыть? Вот и я, пока живу, все помню.
...И снова потянулся нескончаемый людской поток в неизвестность. И снова все повторяется: трупы у обочин дороги, отстают и отстают измученные, истощенные люди, бредут, плетутся не так скученно, колонна растягивается, редеет. Уже мало кто реагирует на пинки, удары палками, травлю собаками. Одолевает страшное безразличие. Больше всего пугала неизвестность. Никто не знал, куда же нас ведут и что будет с нами, какая смерть нам уготована.
А было нам уготовано страшное морозно-тифозное пекло. После трехсуточного мора в товарных вагонах, после мучительного пребывания в двух накопительных лагерях, после изнурительных переходов со всеми страшными последствиями мы снова оказались за колючей проволокой в концлагере неподалеку от поселка Озаричи.
Лагерь представлял собой страшное зрелище. Даже после того, что уже пришлось увидеть, пережить, здесь все вселяло ужас. Болотистая местность. Редколесье... Сосенки до самого верха обломаны. Лапник подстилали и пытались им укрыться от снега и ветра, у кого еще была хоть какая сила. И здесь абсолютно никаких построек не было. Костры разводить тоже не разрешали, да и не было ни дров, ни спичек. Я слышала, что одна женщина близко подошла к проволоке, там лежал какой-то хворост, хотела взять, охранник заметил и застрелил ее. Источников воды тоже не было. Но больше всего поражала общая картина: насколько можно было окинуть территорию взглядом – повсюду холмики, холмики, холмики... Одиночные и кучками, один при одном, где заметенные снегом, где нет. Они были вокруг. Это живые и мертвые лежали рядом в холодной болотной жиже, лежали на снегу и, как мученики, умирали медленной, мучительной смертью от жажды, холода, голода, тифа... в горячечном бреду.
Повсюду холмики,
Холмики под белым снегом –
свидетели немые.
Белый снег для них,
как одеяние.
Под белым снегом еще живые
Просили у Бога жизни,
как подаяния.
В Озаричском концлагере, в этом морозно-тифозном пекле живые и мертвые, относительно здоровые и сыпно-тифозные больные, взрослые и дети с серьезными заболеваниями, обморожениями, опухшие от холода и голода, измученные изнуряющей жаждой, тифозной горячкой, доведенные страхом и неизвестностью до отчаяния, до потери рассудка (были и такие случаи), истощенные до самого крайнего предела потеряли способность двигаться. Погода не благоприятствовала нам, узникам. Днем бывали оттепели, оттаивало болото, прибавлялось воды, а ночью подмораживало.
То вьюга заметала нас колючим снегом, то падал мокрый снег с дождем, а укрыться негде. Мокрые, озябшие, беспомощные люди, взрослые и дети, лежали в холодной болотной грязи, в ледяной воде и медленно за-мер-за-ли!!!
Мы поняли, какую зловещую участь уготовили нам гитлеровские палачи, какая страшная погибель нас ожидает. Не знаю, откуда, но вроде стало известно, что отсюда нас переводить никуда не собираются. И гибли взрослые и дети. Гибли семьями, сотнями... Все перемешалось в этом страшном морозно-тифозном аду, все переплелось в огромный клубок обнаженных человеческих нервов, невыносимых мук и страданий, отчаяния, все слилось в непрерывный сплошной гул. Я не могу ни с чем сравнить тот гул, но он повис над лагерем и не смолкал ни днем, ни ночью.
Анна ГОВОР-БЕЛЮК,
бывшая узница концлагеря Озаричи.
(Продолжение следует.)